Он не походил на злоумышленника, впечатление производил не дурное, а хорошее. Просто он любил риск. Ничто не взбадривало его так, как риск...
Девочка бессознательно пыталась отыскать в глазах отца то, что помоглобы ей понять происходящее. Но не нашла ничего. Отец наклонился и поцеловалее в губы. - А теперь иди, Нина...
елеза; одеяло ярко-рыжего цвета с бледно-голубыми полосками, красная подушка, голубая подушка, соломенная корзина для мусора, две стеклянные вазы под цветы, штопоры, открывал..
И шествуют рядом друг с другом они, В одеждах блестящих и длинных, Каменья оплечий горят как огни, Идут под навесом шелковым, в тени, К собору, вдоль улиц старинных.
20
И молвит, там голову князь преклоня: "Клянуся я в вашем синклите Дружить Византии от этого дня! Крестите ж, отцы-иереи, меня, Да, чур, по уставу крестите!"
21
Свершился в соборе крещенья обряд, Свершился обряд обвенчанья, Идет со княгиней Владимир назад, Вдоль улиц старинных, до светлых палат, Кругом их толпы ликованье.
22
Сидят за честным они рядом столом, И вот, когда звон отзвонили, Владимир взял чашу с хиосским вином: "Хочу, чтоб меня поминали добром Шурья Константин да Василий:
23
То правда ль, я слышал, замкнули Босфор Дружины какого-то Фоки?" "Воистину правда!"- ответствует двор. "Но кто ж этот Фока?"- "Мятежник и вор!" "Отделать его на все боки!"
24
Отделали русские Фоку как раз; Цари Константин и Василий По целой империи пишут приказ: "Владимир-де нас от погибели спас - Его чтоб все люди честили!"
25
И князь говорит: "Я построю вам храм На память, что здесь я крестился, А город Корсунь возвращаю я вам И выкуп обратно всецело отдам - Зане я душою смирился!"
26
Застольный гремит, заливаяся, хор, Шипучие пенятся вина, Веселием блещет Владимира взор, И строить готовится новый собор Крещеная с князем дружина.
27
Привозится яшма водой и гужом, И мрамор привозится белый, И быстро господень возносится дом, И ярко на поле горят золотом Иконы мусийского дела.
... В подтверждение разбирались существенные черты двух великих художников, наиболее подвергавшихся упреку в безнравственности их творчества, Байрона и Занда, и посильно доказывалось, что Байрон грешен не безнравственностью, а односторонностью — хотя по самой мощности своей односторонности составляет необходимую, неотъемлемую часть достояния человеческого духа, что Занд, величайший сердцеведец везде, где она творила непосредственно,— слаба там, где она приносила жертвы каким-либо теориям, как бы увлекательны эти теории ни были 4. В основе, так сказать, на дне всего рассуждения, лежала вера в искусство, как в высшее из земных откровений бесконечного. Этою верою мое воззрение (я называю его моим, конечно, потому только, что в него верую и его всегда излагаю) отделялось и отделяется как от воззрения поклонников чистого искусства, искусства для искусства, так и от воззрения теоретиков, для которых искусство дорого только как слепое отражение последних, крайних и, стало быть, по вере в прогресс,— единственно истинных результатов жизни. Я приписывал и приписываю искусству предугадывающие, предусматривающие, предопределяющие жизнь силы, и притом не инстинктивно только чуткие, а разумно чуткие,— органическую связь с жизнию и первенство между органами ее выражения. В "искусстве для искусства" я не видел, да и до сих пор видеть не могу ничего, кроме праздной игры в слова, звуки или краски; в искусстве, рабски отражающем жизнь без осмысления ее разумным (но не рассудочным) светом,— ничего, кроме ненужного и бледного повторения жизни, к которому — и притом только к которому — прямо относится известное положение г. Чернышевского, что красавица нарисованная никогда не может быть так хороша, как настоящая, и что яблоко на картине никогда не может быть вкусно, как яблоко на яблоне.....