Видно было, что она не гоняется за мыслями и не изыскивает выражений, но что первые рождаются внезапно, а вторые приходят сами собою. Иногда она забывалась, и тогда опять облако грусти помрачало ее чело. Переход от веселого выраженья к печальному и от печального к веселому составлял странную противоположность. Когда стройный и легкий стан ее мелькал между танцующими, Руневскому казалось, что он видит не существо земное, но одно из тех воздушных созданий, которые, как уверяют поэты, в месячные ночи порхают по цветам, не сгибая их под своей тяжестью. Никогда никакая девушка не производила на Руневского такого сильного впечатления; он тотчас после танца попросил, чтоб его представили ее матери. Вышло, что дама, разговаривавшая с Сугробиной, была не мать ее, а какая-то тетка, которую звали Зориной и у которой она воспитывалась. Руневский узнал после, что девушка уже давно сирота. Сколько он мог заметить, тетка ее не любила; бабушка ее ласкала и называла своим сокровищем, но трудно было угадать, от чистого ли сердца происходили ее ласки? Сверх этих двух родственниц у нее никого не было на свете. Одинокое положение бедной девушки еще более возбудило участие Руневского, но, к сожалению его, он не мог продолжать с ней разговора. Толстая тетка, после нескольких пошлых вопросов, представила его своей дочери, жеманной барышне, которая тотчас им завладела. - Вы много смеялись с моей кузиной, - сказала она ему. - Кузина любит смеяться, когда бывает в духе. Я чаю, всем от нее досталось? - Мы мало говорили о присутствующих, - отвечал Руневский. - Разговор наш более касался французского театра. - Право? Но признайтесь, что наш театр не заслуживает даже, чтоб его бранили. Я всегда страх как скучаю, когда туда езжу, но я это делаю для кузины; маменька по-французски не понимает, и для нее равно, есть ли театр или нет, а бабушка и слышать про него не хочет. Вы еще не знаете бабушки; это в полном смысле слова - бригадирша. Поверите ли, она сожалеет, что мы более не пудримся? Софья Карповна (так называли барышню), посмеявшись насчет бабушки и желая ослепить Руневского своею колкостью, перешла и к прочим гостям. Более всех от нее доставалось одному маленькому офицеру с черными усами, который очень высоко прыгал, танцуя французскую кадриль. - Посмотрите, пожалуйста, на эту фигуру, - говорила она Руневскому. - Можно ли видеть что-нибудь смешнее ее и можно ли для нее придумать фамилию приличнее той, которой она гордится: ее зовут Фрышкин! Это самый несносный человек в Москве, и, что всего досаднее, он себя считает красавцем и думает, что все в него влюблены. Смотрите, смотрите, как его эполеты хлопают о плечи! Мне кажется, он скоро проломает паркет! Софья Карповна продолжала злословить всех и каждого, а Фрышкин между тем, приняв сердитый вид и закручивая усы, прыгал самым отчаянным образом.
... Но похвально ли для некоторых из
нас, еще более для тех из нас, русских, которые, быв свидетелями, даже
действовавшими лицами на этом великолепном позорище, знают истинную причину
гибели нахлынувших на нас полчищ, - похвально ли им повторять чужой вымысел
для того только, чтобы не отстать от модного мнения, как не отстают они от
покроя фраков или повязки галстуков, изобретенных и носимых в Париже? И
пусть бы разглашали это городские господчики или маменькины сынки, которым
известен огонь одних восковых свечей и кенкетов да запах пороху только на
фейерверках. Словам, произносимым подобными устами, награда известна. Но
грустно слышать эти же слова от тех самых людей, которым знакомы и чугун, и
свинец, и железное острие, как хлеб насущный. Грустно слышать, что те, коих
я сам видел подвергавших опасности и покой, и здоровье, и жизнь свою на
войне Отечественной, что они приписывают теперь лавры ее одной и той же
причине с врагами, против которых они так неустрашимо, так ревностно тогда
подвизались; что нынче, в угождение им, они жертвуют и собственными
трудами, и подвигами, и ранами, и торжеством, и славою России, как будто
ничего этого никогда не бывало!..