Это может быть только Георг Фогель, Петер Дингельдайн или я, потому как мы трое - самые старослужащие. Ты должен устроить, чтобы тех двоих услал..
"У тебя, видно, говорят, такой же ум-то, как у ребенка. Мол - глуп, ну и балует; вырастет, умнее будет, перестанет баловать". Только неправда это, Аннушка, неправда! Умней они не бывают...
Но вот, в начале шестидесятых, моровое поветрие пебрины напрочьзагубило рассадники шелкопряда в Европе, пахнув к тому же за море, в Африку,а по слухам, и в Индию...
И с ранних пор сказанья старины, Морских бойцов походы и сраженья Отважные мне навевали сны, И вдаль меня манили приключенья. В один покой случайно я проник; Висели латы там под слоем пыли, А на столе лежало много книг - Норвежские то летописи были. Я стал читать - и ими, как огнем, Охвачен был сильнее с каждым днем, И ярче все являлись мне виденья: Богатыри, и схватки, и сраженья. Так время шло. Четырнадцати лет Я призван был в столицу. Новый свет Открылся мне. Я с радостию детской Предался жизни суетной и светской - Но ненадолго. Праздности моей Стыдиться стал я скоро. Прежних дней Воскресли сны и прежние виденья: Все те же сечи, схватки и сраженья. И думал я: настанет ли тот день, Когда мечта, которую с любовью Я все ловлю, как веющую тень, Оденется и плотию и кровью? И он настал. Вскипел великий бой, Священный бой за веру и свободу: Испании владыка встал войной, Грозя цепями вольному народу. Во Фландрию тогда Европы всей Стекалися единоверных рати - И из тюрьмы я вырвался моей На выручку преследуемых братий.
Ф е д о р Да, Христиан, мы слышали про то, Как ты с испанцем бился под Остендом. Счастлив же ты! Тебе уж двадцать лет! Ты мог уже свои изведать силы, Ты сам себя на деле испытал - А я!
Х р и с т и а н Тебе, царевич, суждена Блистательнее доля. Ты стоишь Близ своего отца, чтоб у него Державою учиться управлять, Как те князья, которые отвсюду Съезжалися в испанский стан, учиться У Спинолы, у пармского вождя, Как управлять осадою.
Ф е д о р Ты прав; Отца пример перед собою видеть - То счастье для меня, и лучшей доли Я б не желал, как только научиться Ему в великом деле помогать. Но не легко дается та наука, А праздным быть несносно. Ты ж успел Узнать войну, ты отражал осаду, Ты слышал пушек гром, пищалей треск, Вокруг тебя летали ядра...
Х р и с т и а н Да, И я узнал, что мужество и сила Должны теперь искусству уступать; Что не они уже решают битвы, Как в славные былые времена, И грустно мне то стало. Но меня Поддерживала мысль, что я служу Святому делу.
К с е н и я И за это мне Ты, королевич...
Ф е д о р Сразу полюбился? Так, Ксенья?
К с е н и я Так. Но я бы знать хотела, Его спросить хотела б я: как он Чужую мог заочно полюбить?
Х р и с т и а н Легко мне дать ответ тебе, царевна: Ты не была чужая для меня! Царя Бориса чтит весь мир. Далеко О нем молва в Европе разнеслась; Кому ж его вблизи случалось видеть, Обвороженный возвращался тот На родину; но прославлял он столь же Величие правителя Русии, Сколь совершенства дочери его. Кто б ни был то, посланник, или пленный, Или купец ганзейский,- ни один Не забывал царевну Ксенью славить, Ее красу и ум превозносить И неземную, ангельскую кротость.
... Леди Л. всегда считала, что английское небо нагоняет тоску. Невозможно было даже и представить, что оно способно на какую-нибудь тайную тревогу, гнев, какой-нибудь порыв; даже в ненастье ему недоставало драматичности; самые сильные его грозы ограничивались поливкой газонов; его молнии сверкали вдали от детей и людных дорог; по-настоящему самим собой оно было, лишь когда в однообразии ненавязчиво-изысканных туманов моросил мелкий, равномерный дождик; это было небо-зонтик, с хорошими манерами, и если оно позволяло себе иногда разыграться, то лишь потому, что повсюду были громоотводы. Единственное, что она просила еще у неба, - это одолжить свою прозрачность позолоченному куполу, чтобы она могла, часами сидя вот так у окна, смотреть, вспоминать, грезить. Павильон был выстроен в модном во времена ее молодости восточном стиле. Там у нее были собраны картины на тему турецкой жизни, которые она коллекционировала с такой изощренностью дурного вкуса и с таким вызовом подлинному искусству, что одним из величайших моментов в долгой карьере ее иронии явился тот день, когда сам Пьер Лоти, особой милостью допущенный в храм, даже всплакнул от волнения. - Наверное, я уже никогда не изменюсь, - внезапно произнесла она вслух. - Я немного анархистка. Конечно, быть анархисткой в восемьдесят лет весьма обременительно. Но и романтично, вдобавок ко всему, хотя это и мало что меняет. Свет играл у нее на лице, где следы возраста проявлялись лишь в сухости кожи оттенка слоновой кости, к которому она никак не могла привыкнуть и которому удивлялась каждое утро. Свет, казалось, тоже постарел. В течение пятидесяти лет сохраняла она весь свой блеск; сейчас она увядала, тускнела, соскальзывала к серым тонам. Но она еще совсем неплохо ладила с ним. Ее тонкие и чувствительные губы вовсе еще не походили на засохших козявок, застрявших в паутине морщин; только глаза стали, разумеется, бесстрастнее, а появившиеся в них саркастические искорки умерили другие, более пылкие и более сокровенные огни...